Вдова строго посмотрела на молчащего деда.
– А если не возьму?
– Майор Зыбин приказал! – Громко для уверенности сказал Гришка.
– Я не милиционер, мне приказывать не надо. Что мне толку с нерусского этого? Лишний рот голодный.
– На работу определим. Наоборот кусок хлеба в дом принесёт. – Уверенно доложил лейтенант.
– Дед, ты по-русски-то хоть говоришь? – Обратилась Анька к старику.
– Мала-мала говорю. – На удивление всем ответил азиат.
– А делать что умеешь?
– Работа знаю. Дерево рубить, пилить. Еда варить. Белка стрелять. Могу. – Чётко доложил дедок.
– Звать его как? – Снова повернулась она к Пятакову.
– Бальжит Чолпоев.
– Да, Бальжит. – Подтвердил дед.
– Трудно. Будешь дед Боря. Понял?
– Ладна. Буду. – Без выделываний улыбнулся дед.
– Тогда иди за мной, дед Боря. – Уже мягче сказала Анька. – Можешь доложить майору, что поселил его у меня.
– До свидания! – Пятаков облегчённо вздохнул и поспешил в райотдел.
Дед Боря прижился у Карасёвых. Бодрый и сильный оказался не по годам. Рубил дрова, таскал воду, забор поправил, в полах в доме прогнившие доски заменил. Определили его на завод в сторожа, выяснилось, что стреляет метко. Зарплату всю подчистую Аньке отдавал, как родной. По-русски хорошо болтать научился.
Один раз только ему вдова пригрозила, что выгонит. Стала Анька замечать, в доме запах тяжёлый стоит, вонь, можно сказать. Сначала подумала, что крыса под полом сдохла или Колька какую дрянь затащил. Потом походила-походила, попринюхивалась и определила, что вонь эта, псиная, от деда Борьки идёт. И точно! Вспомнила, что за два месяца ни разу не видела чтобы он, как положено, нагрел воды и обмылся. Всё считала, что в баню ходит с мужиками с работы.
– В баню, дед Боря, в баню завтра пойдёшь! – Грозно выдала вдова. – Воняешь, сил моих нет!
– Нет, баня плохо, совсем плохо! Тунгус весна в баню ходить, на речка.
– Ты посмотри на него, – возмутилась Карасёва, – он весной в баню собрался! Я тебе дам весной! Завтра! А не пойдешь, выгоню! Будешь жить в милиции, в тюрьме!
– Нет милиция, нет тюрьма! – Засуетился дедок. – Баня хорошо, завтра баня иду!
С тех пор она строго проверяла его регулярные посещения городской бани.
В целом же, дед Боря был молчаливый, спокойный, ни с кем дружбы не водил, водку пил умеренно, только если сама на праздник наливала. Правда, любил иногда вполголоса свои таёжные песни повыть. Тоскливые такие, но не всегда. Бывало, глаза-щелочки раскроются и загорятся огоньками-чертиками как угольки, тогда песня выходила резкая, быстрая со вскрикиваниями, а сам приподнимется с табурета и начнёт в ладоши бить и ногами притопывать, закружится на месте, – сначала медленно нехотя, а потом быстрее, и уже не дед как-будто, а мужик молодой и на лицо пригожий. Песня воздух рвёт, тунгус как ветер кружит, – аж смотреть жутко, и Аньке самой хочется вскочить и скакать рядом в этом ритме диком, вдруг, встанет дед Борька как вкопанный весь дрожит, побелевший как снег и шепчет, шепчет слова непонятные, чужие. Потом сядет на место и смотрит на вдову, словно спрашивает: «Нравится мой танец?» Она и не рада, что глядела на такое, а с другой стороны, ну сплясал человек, нельзя что ли? Редко, правда, танцы эти случались, да и плохого от них никому не было.
Прошло два года. Колька подрастал смышлёным и работящим. Мать нарадоваться не могла, всё отца его погибшего вспоминала: «Ну, точно корень Карасёвский! Будет с Коленьки толк, будет!» С дедом Борей Коля особенно не дружил, но и ссор между ними никогда не было, каждый сам по себе.
Как-то в холодный октябрьский вечер сын вернулся мокрый насквозь. «С ребятами, мам, набегался у реки, ну, и упал в неё». А сам весь дрожит, губы синие, ноги подкашиваются. Анька его водкой растёрла, чая горячего выпить заставила, печь жарко растопила и в одеяла позаматывала, укладывая спать. Среди ночи Колька заметался в жару, забредил, ничего не понимает, никого не узнаёт.
Дед Боря не спал эту ночь, всё сидел возле Аньки и неотрывно на горящего Кольку смотрел, только губами шевелил еле-еле. Утром сына горячка не отпустила, казалось, ещё больше забрала.
– Дед, сиди возле Кольки, а я за доктором побегу! Вот холодный компресс прикладывай и пить дай, если в себя придёт. Понял?
Дед как-то удивительно пристально и внимательно посмотрел на Аньку и, ничего не ответив, пошёл в угол и вытащил из мешка свой барабан. Коля говорил, что он бубном называется. Странный это был инструмент: большой плоский овальной формы, на деревянную основу натянута кожа какого-то животного. На внешней стороне кожи по краям нарисовано синим и красным много маленьких человеческих фигурок, возле них птицы и звери. Посредине восемь двойных линий, как-то Коля пересчитывал. С обратной стороны бубна сделана была вертикальная ручка, чтобы его держать и деревянные поперечины, на которые навешано неисчислимое количество звенящего металла: колокольчики, фигурки зверей, погремушки, монетки и прочая мелочёвка.
Дед Борька взял в левую руку бубен, в правую короткую толстую кость-колотушку, подошёл к Колькиной кровати и, склонившись над ним, тихонько начал постукивать по натянутой коже инструмента. Потом широко расставил ноги, воздел глаза вверх, откинув назад голову, что-то крикнул по-своему и семь раз сильно ударил в бубен. Присел на постель у Колькиных ног, песню затянул заунывную.
Только тут Анька, смотревшая на выбрыки старика уставшими и непонимающими глазами, вдруг обнаружила, что Коленька приподнял веки и зашептал чуть слышно: «Пи-и-ть». Она бросилась к ведру, зачерпнула полный ковшик и встала у изголовья на колени, чтобы приподнять сыну голову и тихонько поднести воду к горящим губам.